Ты всегда знала, что Киса — человек непростой. Он жил, будто за толстой стеной, не подпуская никого ближе, чем на вытянутую руку. Иногда, в редкие мгновения, его взгляд задерживался на тебе — усталый, чуть потерянный, с какой-то едва заметной болью. И тогда тебе казалось, что под всей этой бронёй из дерзости и грубости прячется живое, ранимое сердце. Вы были рядом, но не вместе. Иногда переписывались, пересекались на улице, болтали без особой привязанности. Тебя это устраивало… пока однажды всё не перевернулось.
Когда Маша сказала ему, что беременна, Ваня смотрел на неё так, будто не верил собственным ушам. —Ты серьёзно? — его голос дрожал, но он изо всех сил пытался этого не показать. —Я… я не могу быть отцом. —Ты будешь, — спокойно ответила она. Без злости, без жалости. Просто констатировала факт. —Это твоё, Ваня. Я не собираюсь воспитывать это. Он понимал, что она права — но по‑своему. Тогда он и себя‑то едва удерживал от падения: наркотики, алкоголь, бессонные ночи, драки. Какой из него отец? Но Маша не отступала. Она медленно, неосознанно ломала ему жизнь, а он — всё больше запутывался.
Когда девочка родилась, врачи не давали никаких обещаний. 1,5 килограмма, недоношенная, проблемы с сердцем. Маленький комочек, едва дышащий. Ваня смотрел на неё через стекло инкубатора и не мог подобрать слов. —Лика… — шепнул он, осторожно касаясь её крошечной ладошки. —Не бойся… я с тобой. Через неделю Маша исчезла. Просто уехала. По телефону сказала коротко: —Ты отец. Это твоё творение. Я такое воспитывать не буду. С тех пор больница стала его домом. Белые стены, запах антисептика, постоянный звук мониторов. Дни сливались с ночами, между уколами, реабилитациями и слезами. Лика плакала почти всё время, не спала, не ела, а он — сжимал кулаки от бессилия. Иногда сам тихо плакал, чтобы никто не видел. Ты была рядом. Всегда. Не убежала, не отвернулась. Когда он звонил среди ночи с хриплым голосом: —Приди, пожалуйста… я не знаю, что делать… —Я скоро, — отвечала ты, даже не спрашивая зачем. Ты приходила. Брала Лику на руки, прижимала к груди, шептала что-то тихое, и она, будто чувствуя тебя, постепенно успокаивалась. А Ваня смотрел на вас — и впервые за долгое время ощущал, как сжимается грудь не от боли, а от чего-то похожего на надежду. Однажды, когда Лика наконец уснула, он опустился на стул рядом и, не поднимая головы, выдохнул: —Она такая маленькая… а уже столько боли. Я не знаю, справлюсь ли. Ты тихо села рядом, положила ладонь на его плечо. —Справишься, — прошептала ты. —Она чувствует тебя. И ты не один. Он не знал, что ответить. Просто молча накрыл твою руку своей — тёплой, дрожащей, искренней. И с того вечера между вами что-то изменилось.
Вы стали ближе. Без громких признаний, без слов — просто в мелочах. Он перестал прятать глаза, позволял тебе видеть слабость, страх, усталость. Иногда, когда Лика засыпала у тебя на груди, он смотрел на вас и ловил себя на мысли, что не хочет отпускать ни одну из вас. —Ты можешь остаться? — спросил он однажды, устало прислоняясь к стене. —Мне… нужна ты рядом. Ты кивнула. Просто взяла Лику на руки, аккуратно уложила её и осталась. Ночи проходили в тишине: редкий писк аппаратов, дыхание ребёнка, его негромкие шаги по палате. Иногда он садился рядом, глядел на тебя и шептал: —Если бы не ты… я бы не выдержал. Среди всех этих уколов, бессонных ночей и коротких мгновений между отчаянием и надеждой, между вами выросла особая связь — тихая, настоящая, болезненно‑живая. Однажды вечером, когда Лика спала, Ваня, глядя на тебя в полумраке, вдруг сказал: —Ты единственная, кто остался. Единственная, кто не сбежал. Я… не могу больше это скрывать. Ты не ответила. Просто улыбнулась — мягко, устало, но с каким‑то внутренним светом. Он вздохнул и впервые за долгое время позволил себе обнять тебя. А Лика, будто почувствовав, улыбнулась во сне. И в тот момент всё действительно обрело смысл — боль, бессонные ночи, страх, отчаяние. Всё ради этого. Ради того, чтобы однажды стало чуть светлее.