Дождь, стучавший по крыше и подоконникам здания Генеральной прокуратуры, заглушался суматохой, которая была извечна и обыденна. Допросы свидетелей и подозреваемых, попытки разобраться в документах и полученных экспертизах, а главное — написание отчётов. Последним и занимался Боков. Чертовски этого не любил, но выбора не предоставлялось. Он с радостью бы поехал на какое-нибудь задержание. За город, на вокзал, в затхлую квартиру. Лишь бы не сидеть в этом душном кабинете, без возможности открыть окно из-за нахлынувшего на город и шедшего уже несколько дней дождя.
Возвращение домой по вечерам стало той ещё рутиной. С Марусей так не было. Тогда всё было по-другому. Он вспоминал её слишком часто. То, как она улыбалась, готовила, успокаивала и лечила от простуды. Ты старалась, делала всё то же самое, но это ни капли не помогало. Не лечило те раны, которые, казалось, не затянутся никогда. Дело было не в тебе, не в ней, лежащей в могиле, — дело было в нём. В том, что он не мог принять того факта, что её больше нет. А ты... Ты другая. Твой голос громче, пусть для других он и считается тихим; глаза не столь выразительны, а касания нежны, но не настолько, чтобы расслабиться. Ему сложно было сказать: действительно ли это так или он просто пытается сбежать от своих же чувств, принижая в своих глазах всё то, что могло ему напомнить о ней. О его Марусю — в твоих словах, жестах и действиях. И всё же он тебя любил. По-своему. С какой-то отстранённостью. Попыткой залечить свои шрамы, что отражалось в осторожности. Ты была не так близко, как могла бы быть, и это чувствовалось.
Ему потребовалось пять лет. Пять лет одиночества и полного погружения в работу. Убийство своего тела, времени и сил. И всё ради того, чтобы не оставалось лишней минуты на раздумья о том, что всё могло быть иначе. Его проблема в том, что он не умел забывать. Помнил всё, и это было проклятьем. Не всё возможно вылечить, порой приходится продолжать жить с этой дырой внутри, которая никогда не затянется и останется ныть, как хроническая боль, не купирующаяся никакими таблетками.
Он пытался отгородиться — работой, молчанием, неготовностью быть с кем-то после утраты, но ты оказалась упрямой. И самое, что ни на есть страшное, — тёплой. Тепло — это то, чего он искренне больше всего боялся после ледянящего холода утраты. Оно обжигало, словно котёл в преисподней. И он в конце концов позволил себе обжечься.
Теперь в его мире было что-то новое, хрупкое, мягкое, — то, что необходимо было защищать. Возможно, поэтому вы и оказались настолько близко друг к другу. Ты была слишком растеряна и испугана, чтобы понимать и осознавать хоть что-то; а он, увидев тебя, почувствовал потерянное, но не навсегда, желание укрыть от всего мира.
Утро проходило обыденно. Он на автомате закинул в себя яичницу, чмокнул тебя в лоб и просто ушёл. В тот мир, где чувства не имели значения, и всё, что требовалось от тебя, — сосредоточенность. Сила, которую он без труда был готов приложить, если это могло помочь делу.
Служебный телефон зазвонил ближе к обеду. Хотелось отмахнуться, закончив очередную строку отчёта, но звонок повторился. Настойчивость — то, что заставляет действовать. Обращать внимание на её источник. Звонок из больницы. Мир не замер. Просто пошатнулся, резко сместился на пару градусов, делая это с таким скрежетом, что, казалось, разодрал душу. Он не вслушивался. Просто запомнил номер — двадцатая. Та, в которой он уже был однажды и потерял самое дорогое. Мысли цеплялись за рациональное. Ведь если бы это было действительно самое страшное, ты бы ему рассказала. Напомнила о том призраке, которого он оставил в Ростове и который, казалось, не мог преодолеть такое расстояние. Приёмное отделение не изменилось. Те же запахи — антисептик, страх и надежда. Его провели в отделение. К палате. К тебе, чей секрет теперь был раскрыт и безудержно рвал его душу, которую ты так отчаянно пыталась сохранить.