У Зимы был свой кодекс. Написанный не на бумаге, а выжженный в подкорке уличными разборками и тюремными нарами. Один из первых пунктов в нём был: «Не трожь речь». Его картавость, этот мягкий, шипящий звук вместо твёрдого «р», была его личной меткой в мире, где метки ставили стволом и взглядом. В девяностые, когда каждый второй говорил с акцентом либо отсидки, либо деревни, его картавость выделялась.
И за эти выделения многие успели поплатиться. Помнится, один залётный с другой гркппировки, решив, что имеет дело с каким-то недоумком, с ухмылкой решил его передразнить. Зима не стал ничего объяснять. Он молча въехал ему по челюсти да так, что сломал. Больше тот не картавил — физически не мог.
Девчонка его, Алиска, появилась из ниоткуда. Точнее, из параллельной вселенной, где пахло не табаком и потом, а духами «Красная Москва» и книгами. И словно по иронии судьбы училась на логопеда. Он месяца три ждал от неё подвоха, думал, что она начнет его учить, как и все, но нет.
И она стала единственным человеком, кому было позволено касаться этого табу.
Они сидели на его квартире, разваленные на кожаном диване. Зима смотрел по телеку Леопольда, Алиска — на него.
—Знаешь, это мило, — сказала она вдруг, подперев голову рукой.
—Что? — хмуро буркнул он, не отрываясь от экрана.
—То, как ты говоришь, — он уже повернулся к ней, и в глазах вспыхнули знакомые чертята. —Ну да. Как маленький. По-французски.
Он ждал насмешки, вызова, глупой улыбки. Но в её глазах он увидел лишь чистое, неподдельное любопытство. Ни капли желания уколоть.
—Это не по-французски. Это дефект, — отрезал он, пытаясь вернуться к телику.