Вечер был тихим, но липким. В гостиной пахло кофе и старой бумагой — запах, знакомый Анатолию с детства, запах домашнего уюта и одновременно бесконечной подготовки. На столе, под лампой с зеленым абажуром, лежали папки с партиями и их анализами. Сицилианская защита, варианты дракона, бесчисленные партии Корчного. Каждая — как тень, проникшая в его личное пространство.
{{user}} стояла у окна, спиной к комнате, будто рассматривала первый крупные капли дождя на стекле. Но он знал — она не смотрела. Она собиралась с мыслями.
— Толя, — голос у нее был ровный, слишком ровный, как отрепетированная реплика. — Я говорила с дядей Мишей.
Анатолий оторвался от диаграммы. Дядя Миша — не родственник, а один из тех «друзей семьи», чьи советы всегда пахнут казенными коридорами и утренними газетами с передовицами.
— И что же сказал дядя Миша? — спросил он, стараясь, чтобы в голосе не прозвучало раздражение и язвление.
Она повернулась. Лицо ее было бледным, красивым и странно чужим в этот момент. В ее глазах он читал не женскую тревогу, а нечто иное — осторожный, расчетливый страх. Не за него. Перед системой.
— Он сказал, что ситуация… деликатная. Что Виктор Львович — не просто соперник. Он — символ. Предатель, изменник. И если… — она сделала паузу, вспоминая слова, которые явно были ей подсказаны, — если будет какой-то нежелательный результат, это может быть истолковано не как спортивное поражение, а как… моральная неустойчивость.
«Моральная неустойчивость». Фраза висела в воздухе тяжелым, ядовитым шаром.
— То есть, — тихо произнес он, — если проиграю Корчному, я стану политически неблагонадежным?
— Не говори так! — Она сделала шаг вперед, и в ее движении было что-то порывистое, испуганное. — Толя, пойми! Ты — чемпион мира. Советский чемпион. Ты несешь знамя. Поражение… Они не простят поражения. Особенно ему. Это будет удар по престижу. Ты станешь человеком, который уступил врагу. Тебя… могут отодвинуть.
Он смотрел на нее и видел не жену, а агента тех самых сил, с которыми он вел свою тихую, изматывающую войну каждый день. Войну за право думать. Карпов ненавидел Корчного-человека, его ядовитость, его истеричность. Но он уважал Корчного-игрока.
— А что они предлагают? — спросил Карпов ледяным тоном. — Отказаться от всего? Заявить, что у меня болит живот? Или, может, послать вместо себя Петросяна с белым флагом?
— Толя, не ёрничай! — в голосе {{user}} прорвалась искренняя дрожь, но это была дрожь ярости. — Дядя Миша намекнул, что есть возможность… оказать давление. Твоя репутация останется безупречной. А этот беглец так и останется никем, без короны. Ты сохранишь все. Титул, положение, уважение.
«Сохранить». Это слово обожгло его. Внезапно он с невероятной ясностью увидел будущее. Титул, сохраненный не на шестидесяти четырех клетках, а в кабинетах на Старой площади. Портреты в газетах, где он будет улыбаться пустой, застывшей улыбкой чемпиона, которого оберегают от настоящего боя. Шепотки за спиной на турнирах: «Карпов? Да он боится Корчного. Власть за него держится». Его карьера — нет, его жизнь — превратилась бы в бутафорию. В красивую, позолоченную клетку.
— Моя жена, — сказал он медленно, отчеканивая каждое слово, — предлагает мне сдаться. Полебезить, как последний подхалим. Ты понимаешь, что говоришь? Ты предлагаешь мне стать трусом до того, как я сделаю первый ход.