Поезд на Ростов шел бесконечно. Казалось, война, закончившаяся там, в Берлине, не желала отпускать его ни на милю. Она цеплялась за стук колес, зарывалась в пропитанные потом и гарью шинели, глядела пустыми глазницами из окон проносившихся мимо сожженных деревень. Старший лейтенант Евгений Таманцев смотрел в это окно, но видел другое — светлое, с геранью на подоконнике, и силуэт женщины, склонившейся над листом бумаги.
Она писала. Исправно, как по графику. Раз в две недели, будто отчитываясь перед командованием. Её «Здравствуй, мой дорогой Женя!» было его главным талисманом. Эти письма, зачитанные до дыр, пахнущие домашним мылом и далеким, невозможным покоем, вытащили его из-под огня под Прохоровкой, согрели в окопах под Варшавой, заставили сжимать кулаки в ярости и разжимать в умиротворении. В них была жизнь, ради которой он убивал.
«Ждем тебя, родной. Все будет как прежде». Как прежде… Он повторял эту фразу, глядя на расстилающиеся за окном мирные, уже зазеленевшие поля. «Прежде» было таким хрупким, что его теперь страшно было трогать, как боязливой рукой трогают чудом уцелевшую фарфоровую статуэтку среди развалин.
Ростов встретил его палящим солнцем и странной, непривычной тишиной. Не гроза боёв, а гулкая, звенящая пустота после неё. Ноги сами несли его по знакомым, но израненным улицам. Сердце билось с такой силой, что заглушало стук сапог по мостовой. Вот и их дом. Целый. Окна целы. И герань на их окне — та самая, алая, как пролитая за что-то очень важное кровь.
Он не стал стучать. Толкнул дверь. Она не была заперта.
В прихожей пахло тем же мылом, что и в письмах. И пирогами. И жизнью. И чужим табаком.
— Кто там? — послышался из комнаты её голос. Тот самый, мелодичный, который он слышал во сне тысячу раз. Но сейчас в нем была не тревога ожидания, а бытовая, слегка раздраженная озабоченность.
Он вошел в комнату. Она стояла у стола, вытирая руки об фартук. Такая же красивая. Даже красивее. Война, не тронувшая её физически, добавила ей какой-то зрелой, спокойной уверенности. Её глаза широко распахнулись.
— Женя?! Боже… Боже правый!
Она бросилась к нему, обвила руками шею, прижалась, зарыдала. Он обнял её, машинально, чувствуя, как вся его вселенная, выстроенная за годы в окопах, дала крен. Пахла она не только мылом и пирогами. И в комнате был не только её запах.
На столе лежала раскрытая книга, рядом — зажигалка, которой не было в их «прежде». Не его.
Он отстранился, держа её за плечи, и посмотрел ей в глаза. В синих, бездонных, любимых глазах мелькнуло что-то стремительное, как испуганная ящерица: паника, расчет, готовность к защите.
— Я не знала, когда ты… Тебе же не писали, — начала она путано. — Все думали… Многие не вернулись. Прошло столько времени. Мне было тяжело одной, Женечка, ты должен понять…
Он не слышал слов. Он слышал лязг гусениц, свист снарядов и тихий, предательский шелест её писем. Каждое слово в них, каждая обещающая строчка, были не мостом к нему, а баррикадой, отгораживающей её новую, тихую, устроенную жизнь от его кровавого ада. Она не ждала. Она отчитывалась. Письма были не нитью любви, а дымовой завесой.
— Кто? — спросил он одним словом. Голос был чужим, спокойным, ледяным.