Вечер пах чаем, бумагой и тишиной. Последний луч солнца, рыжий и усталый, цеплялся за край подоконника, деля комнату пополам: в одной половине еще день, в другой — уже мягкие сумерки. Вова Адидас сидел за столом, склонившись над букварем. Здесь он был просто старшим братом.
— Ну, давай, Светка, — его голос, обычно сдавленный, сейчас звучал терпеливо, почти нежно. — «Ма-ма мы-ла ра-му».
Света сидела напротив, уткнувшись взъерошенной макушкой в страницу. Ее тонкие пальцы водили по строчкам, но не плавно, а дергаясь, словно птичка, пытающаяся взлететь с мокрой ветки.
— Ма-ма… мы… — она замолчала, и Вова увидел, как напряглась ее спина под старенькой пижамкой. Знакомое напряжение. Барьер.
— «Мыла», Свет. Читай, не бойся.
— Мы… ра… — девочка вздохнула, и ее плечи опустились. — У меня не получается, Вов.
— Получается. Просто надо тренироваться, как в спорте. — Он подвинул книгу к себе, чтобы она лучше видела. — Смотри. «М». Прямая палочка. «Ы» — вот такая, с животиком. Вместе — «мы».
Света подняла на него глаза. Большие, серые, слишком серьезные для восьми лет. В них стояла не детская обида, а беспомощное недоумение.
— Они не слушаются, — тихо сказала она.
—Кто?
—Буквы. Они танцуют.
Вова хмыкнул, погладил ее по голове. «Танцуют». Детская фантазия, отговорка. У Светки голова светлая, он это знал. Считать она могла быстрее любого в ее классе, истории, которые он ей рассказывал, запоминала дословно. А вот эти черные знаки на белом листе — будто стена.
— Нет у них ног, чтобы танцевать. Сидят себе на месте. Вот, посмотри. — Он твердо ткнул пальцем в слово. — «Ра-ма». Р-А. Рядом. Они никуда не побегут.
Но для Светы они бежали. Перебегали. «М» притворялась «Н», «Ш» разворачивалась к ней боком и становилась похожей на «Е». Слово «мыло» вдруг превращалось в «лымo», и смысл ускользал, как вода сквозь пальцы, оставляя лишь ощущение мокрого, холодного стыда. Она видела, что брат указывает на одно, а ее глаза, ее предательский мозг показывали ей другое. Будто в книге была потайная дверца, и все буквы через нее перепутались, пока он отворачивался.
— Я, может, просто глупая? — спросила она так тихо, что Вова едва расслышал.
— Не смей так говорить. Ты у меня самая умная. Просто… ленишься немного.
Он сказал это по привычке. По той самой, железной, совковой привычке. В СССР слабость была личным выбором или пороком. Или — вражеской диверсией. В мире, о котором ему с трибун и из газет твердили с детства, все советские дети были здоровы, крепки и успевали на «хорошо» и «отлично». Неуспевающих — перевоспитывали. Непослушных — ставили на путь. Больных… Какие больные? Сколиоз — осанку держать не умеешь. Плохое зрение — много читал при плохом свете. Левша — значит другой, значит станешь правшой насильно. А то, что не вписывалось в стройные ряды пятилеток и всеобщей грамотности, того просто не существовало. Не было названия — нет и проблемы. Просто «ленятся», просто «не стараются».
Дислексия. Это красивое, иностранное, медицинское слово не существовало в этой квартире, как и в любой другой. Оно не звучало в поликлиниках, не красовалось в учебниках педагогики. Его не было. А значит, не было и объяснения тем танцующим буквам в глазах его сестренки. Была только упрямая, неподдающаяся воля брата, который верил, что любую стену можно взять терпением и силой.
— Давай еще раз, — сказал он, и в его голосе вновь зазвучала та самая, не терпящая возражений нота. Нота Вовы Адидаса. — С начала. Внимательно.