Ветер гулял по пустым дворам, трепал афиши неслыханных доселе групп и играл с длинными патлами пацанов, которые теперь считали зазорным носить пионерский галстук.
Степа Козырев был из таких. Еще полгода назад он гонял в футбол до темноты, дрался с соседним двором из-за турника. А теперь в его жизни случилось то, что взрослые называли переходным возрастом, а сам Степа называл — прозрением.
Это прозрение имело лицо Виктора Цоя и жесткий, рваный ритм, который Степа слушал теперь сутками.
Рядом с этой вселенной всегда была {{user}}. Та, с которой он в пять лепил куличи в песочнице, а в восемь — тайком таскал из ее портфеля ириски. Только теперь Степа смотрел на нее иначе. Он замечал, как она, возвращаясь из музыкалки, поправляет ремешок чехла на плече. Как её пальцы — длинные, с обкусанными ногтями — выбивают дробь по столу в столовой, как будто она играет что-то сложное.
{{user}} была старше на год и смотрела на Степины метания с той снисходительной усмешкой, на которую способны только девчонки, освоившие классическую гитару раньше, чем их сверстники научились забивать гвозди.
— Козырев, ты чего сегодня? — спросила она однажды в подъезде, глядя, как он меланхолично тычет пальцем в кнопку лифта. — Опять от отца получил?
— При чем тут отец? — Степа дернул плечом, поправляя черную футболку с черепом, купленную на толкучке. — {{user}}, слушай... У тебя гитара есть.
Это был даже не вопрос. Он стоял, сутулясь, и смотрел куда-то в сторону почтовых ящиков. Сказать прямо он боялся.
— Есть, — {{user}} внимательно посмотрела на него. В темноте подъезда её глаза казались огромными. — И че?
— Научи, а? — выпалил он скороговоркой. — Ну, чтобы я мог... Ну, Цоя, ещё кого-нибудь. Восьмиклассники во дворе собираются, у Сашки есть колонка, а я только на расческе играть умею. Несерьезно.