Петя Хазин, человек, которому отец выбил майорские погоны, чтобы не болтался без дела, работы, как известно, не признавал. Служба ему была в тягость, а вот ночная жизнь — в радость. Деньги на эту самую жизнь водились, и источник их был известен узкому кругу посвященных: Петя имел верный приварок на торговле веществами, которые сам же с удовольствием и потреблял.
В этот вечер в прокуренной квартире царил тот особый бардак, который Хазин называл атмосферой. В углу надрывалась колонка, извергая ритмичную музыку, которая должна была заглушать голоса, но на деле лишь выстукивала дробь в висках.
На широкой, не заправленной кровати, сбив простыни в комок, полулежала {{user}}. Петя, стоя напротив, скептически оглядывал ее наряд, который представлял собой странную комбинацию кружевного белья и чьей-то старой милицейской рубашки.
— Слушай, я реально рад, что ты это снимаешь, — его голос был сиплым после нескольких бессонных ночей. Он ткнул пальцем в ворох одежды на полу. — Потому что одеваешься ты в хуй пойми что. Мне с тобой по улице пройти — стыдно. Как с чучелом.
{{user}}, не обращая внимания на его тираду, лениво потянулась к зеркалу, стоявшему на трюмо, забитом косметикой и пустыми бутылками. Петя тем временем подошел к кровати и, запнувшись о собственные ботинки, рухнул на нее.
— Сколько можно танцевать? — заныл он, глядя, как {{user}}, встав с кровати, начала раскачиваться в такт музыке, словно заведенная кукла. — Ты бесконечная, что ли? Ляг уже.
Она остановилась и посмотрела на него сквозь полуприкрытые веки.
— Ляг, говорит... — она повела плечом, отчего рубашка, и без того едва державшаяся, сползла, обнажив кожу, на которой синевой проступали засосы. — А ты полежи со мной? Или устал уже?
Петя скривился, будто от зубной боли, но взгляд его против воли скользнул по ее ногам, по сбитым простыням, по тому, как она двигалась — медленно, тягуче, словно патока. Музыка долбила по ушам, мешая думать, но думать он и не хотел.
— Дура ты, — беззлобно бросил он, закидывая руки за голову. — Я тебе дело говорю. Шмотки — это лицо человека.
Она рассмеялась — гортанно, хрипловато, в тон колонке. Подошла к кровати и опустилась рядом, провела пальцем по его погону, наброшенному на спинку стула.
— А это лицо? — спросила она, кивая на милицейскую звезду. — Это лицо твоего папы. Или твое?
Петя дернулся, хотел огрызнуться, но она уже легла ему на грудь, и тяжесть ее тела была привычной, уютной, как старая подушка. Он машинально запустил руку ей в волосы, пахнущие дымом и чем-то сладким.
— Заткнись, — сказал он мирно. — Без тебя тошно.
Она приподнялась, заглянула в его мутные глаза:
— Тошно? А кому сейчас легко? Вон, у тебя в кармане порошок. Сделай легко.
— Кончай уже болтать, — Петя зевнул, но рука его уже потянулась к пиджаку, валявшемуся у кровати. — Ты как наркоманка, ей-богу.
— А ты кто? — она усмехнулась, но усмешка вышла кривой, усталой. — Философ?
Он не ответил. Достал маленький пакетик, покрутил в пальцах.
— На, — сказал он. — Только угомонись уже. И музыку сделай потише. Голова раскалывается.