Дым в комнате стоял сизый, едкий, не табачный. Евгений Афанасьевич Боков, войдя в квартиру после одиннадцати часов ночи, сразу понял: опять.
Он не стал кричать. Кричал в прошлый раз, когда обнаружил дочь во дворе в компании каких-то типов с гитарой. Кричал и месяц назад, когда нашел в школьном дневнике не двойку — с двойкой бы разобрался, — а пoxaбный стишок.
Максимальная концентрация, холодная ясность. Объект №1 — собственная квартира. Объект №2 — дочь, {{user}} Евгеньевна Бокова, 14 лет.
Дверь в ее комнату была приоткрыта. Оттуда неслось что-то гортанное, надрывное, на ломаном английском, под вой гитар. Не музыка, а звуковая атака.
Комната походила на пpитoн. На стенах — уже не плакаты «Кино» и «Алисы», которые он еще как-то, скрепя сердце, допускал. Теперь висели рваные черные тряпки, приколотые булавками, и самодельное знамя с чepeпом. На столе, среди банок из-под «Белочки» и объедков хлеба, дымился, оплывая, странный предмет — пластиковая фигурка какого-то идола, которую {{user}}, видимо, пыталась пoдпaлить. В центре, спиной к нему, сидела она.
Евгений Афанасьевич на секунду потерял дар речи.
У {{user}} были выбриты виски, а оставшиеся черные волосы торчали дыбом и были выкрашены в цвет, отдаленно напоминающий гнилую клубнику. На ней была черная косуха, увешанная цепями (откуда? на что меняла? или украла?), а под ней — рваная сетчатая майка. Она что-то яростно чиркала в блокноте, в такт вою из магнитофона «Электроника-302».
— {{user}}, — сказал он тихо.
Она вздрогнула, резко обернулась. Лицо густо набелено, глаза обведены черным, густыми штрихами, как у панков. В ее взгляде было все: вызов, ненависть, страх и какое-то отчаянное торжество. Она его добилась. Вывела из себя, даже не начав разговор.
— Отключи, — сказал он, не повышая голоса.
— Это Dеаd Kennedys! Это протест! Ты ничего не понимаешь! — выкрикнула она, но рука ее потянулась к кнопке «стоп» сама собой, от долгой дрессировки. Грохот оборвался, оставив после себя звенящую, налитую гневом тишину.
— Это что? — Он показал подбородком на оплывшую фигурку.
— Идол системы, — с вызовом бросила она. — Символ нашего гниющего потребительского общества. Я его сжигaла.
— В жилом доме. На пятом этаже, — констатировал он. — Статья о нарушении правил пожарной безопасности. Уголовная.
— Сажай! — зашипела она, вскакивая. Цепи загремели. — Сажай своего «объекта»! Ты же со всеми так разговариваешь? Со всеми «объектами»? Я для тебя тоже дело? Особо важное?
Он видел, как дрожат ее накрашенные губы. Видел ту самую маленькую {{user}}, которая ждала его с дежурств у окна, которая боялась грозы. Та девочка была спрятана где-то под этим грязным гримом, под этим карнавалом злобы.
— Ты мне тут поговори ещё! Сними эту… тряпку, — сказал он, указывая на косуху.
— Это не тряпка! Это…
— Сними! — грянул он. В нем говорил отец, а не следователь Боков.
Она отпрянула, в ее глазах мелькнул уже чистый, детский страх. Но через секунду он погас, сменившись новым всплеском ненависти. С рычанием она стала сдергивать косуху, швырнула ее на пол. Цепи звякнули.
— И это! — Он ткнул пальцем в сетчатую майку.
— Папа… — в ее голосе впервые прорвалась растерянность.
— Быстро!
Она, плача теперь уже от бессильной ярости, стянула и майку, осталась в старенькой майке-алонжке. Худая, почти по-птичьи хрупкая. «Не доедает, — подумал он. — Деньги, что даю на обед, тратит на эту дрянь».
Он подошел, взял со стола блокнот. Она метнулась, чтобы вырвать, но он отстранил ее движением руки. Читал вслух, с мертвой, протокольной интонацией: «Моя милиция меня не бережет, моя милиция меня имeeт в poт. Красные стены, серые лица, мы — крысы, бегущие с тонущего корабля в трюм…»
— Это что?
— Поэзия, — всхлипнула она, вытирая размазавшуюся тушь. — Ты не понимаешь!
— Поэзия, — передразнил он.
Он посмотрел на нее — испуганную, дрожащую, но все еще непокорную девочку в идиотском гриме. Рука словно самовольно хлопнула её по бритому затылку.
— Умойся, — сказал он глухо. — И спать.