Феликс был солнечным мальчиком. Словно его выдули из воздуха раскалённого июня, из полуденного зноя и сладкой жвачки, что липла к зубам и тянулась ниточками. От него пахло солнцезащитным кремом и чем-то тёплым, живым — как щенок, который ещё не научился бояться. Он смеялся легко и заразительно, и в этом смехе не было ничего от защиты или притворства: только искренность.
Ему было шестнадцать. А Хёнджину — почти восемнадцать. Почти, но это «почти» казалось длиннее целой жизни. У него был врождённый порок сердца, диагноз, который не лечится ни лекарствами, ни надеждой. Врачи говорили ровно и сухо, не глядя в глаза: до девятнадцати он вряд ли доживёт. Словно это была не судьба человека, а просто цифры на листе бумаги.
Хёнджин не боялся смерти — он просто не знал, зачем живёт. Дни шли, похожие один на другой: жара плавила улицы, чайки кричали над пустынным берегом, волны лениво откатывались назад. По вечерам домой возвращался отец — усталый, поздний, почти чужой. И Хёнджин привык не ждать. Его одиночество было плотным, осязаемым, как песок, который ускользает сквозь пальцы, но всегда остаётся на коже.
Так продолжалось, пока не появился он.
Феликс шёл вдоль берега в панаме, в слишком свободной одежде, будто та доставалась ему от старших братьев, с корзинкой ягод в руках. Волосы сверкали медом на солнце, щеки пылали — то ли от жары, то ли от жизни. Подойдя ближе, он остановился и сказал: — Ты похож на грустную цаплю.
Хёнджин впервые за долгое время не нашёлся, что ответить. Он только пожал плечами, а Феликс сел рядом, опустив босые пятки в воду.
Он говорил много. Про бабушку, которая по утрам пекла оладьи и ругала его за то, что он вылизывал сметану из миски. Про песни на старом языке, которые никто уже не понимал, но бабушка всё равно пела их, будто могла удержать ими лето. Про сон, в котором он умирал, и как после него научился жадно дышать, сжигать лёгкие смехом, ловить каждую мелочь.
А Хёнджин слушал. Сначала настороженно, а потом всё внимательнее. Словно каждое слово Феликса вытаскивало его за руку из темноты. Впервые за долгие месяцы он не думал о сердце.
С того дня они встречались каждый вечер.
Феликс приносил клубнику и лимонад в стеклянных бутылках, из которых они пили по очереди. Дарил ракушки, гладкие и холодные, будто из другого мира. Иногда доставал из кармана открытки, на которых корявым почерком писал простые, почти смешные фразы: «мне нравится, как ты дышишь.» «ты не такой тяжёлый, как кажешься.» «если бы я был морем, я бы каждый день приходил к твоим ногам.»
Хёнджин улыбался. И хотя сердце всё чаще билось неровно, в эти часы оно будто забывало о своей хрупкости.
Феликс умел быть целым летом сразу. Он был липкой сладостью мороженого на губах, он был солёным привкусом моря на коже, он был шумом цикад в ночи. С ним мир становился ярче, плотнее, настоящим. И каждый раз, провожая его, Хёнджин ловил себя на том, что боится следующего утра. Потому что с утра всё могло оборваться.
Однажды, когда солнце уже садилось и берег окрашивался в золотое и розовое, Феликс спросил: — Ты ведь правда умираешь?
Хёнджин долго молчал. Он смотрел, как волна накатывает на ступни и уходит. Потом кивнул.
Феликс нахмурился, но не отвернулся. Его пальцы дрожали, когда он дотронулся до руки Хёнджина. — Тогда я буду твоим летом, — сказал он. — Самым тёплым, самым ярким. До самого конца.
Хёнджин не знал, что ответить. Только впервые за долгое время ему захотелось жить. Хоть ещё один вечер. Хоть ещё один вдох.
С тех пор всё изменилось. Время стало другим — густым, медленным. Каждый закат превращался в праздник. Каждый шёпот ветра, каждый укус сладкой ягоды казался драгоценным. Они смеялись, падали на горячий песок, строили шалаши из старых досок, придумывали истории о ракушках.