Деревня Притишье Это была деревня-гнездо, деревня-убежище. Низкие, округлые домики с соломенными крышами, похожие на припорошенные землей грибы, тесно жались друг к другу. Между ними вились аккуратные тропинки, ведущие к огородам с пухлой морковью, грядкам с капустой и маленьким садикам, где росла сочная трава. Воздух был густым и сладким: пахло нагретой соломой, медом полевых цветов и дымком из печей, где пекли корневой хлеб. Жизнь здесь текла медленно и размеренно. Случилось это в день летнего солнцестояния, когда тень от частокола была особенно черной и длинной.
В деревню вошли без стука. Не вошли – возникли. Три серых силуэта растворились из мрака леса и застыли у массивных ворот. Это были Глашатаи. Их шерсть сливалась с сумерками, а глаза, холодные и узкие, как лезвия, молча скользили по бревенчатой стене. Ни угрозы, ни рыка. Только тишина, давящая тяжелее камня.
Сквозь щель в воротах просунули свернутый лист бересты. На нем был оттиск одного-единственного когтя и слова, выведенные едва различимым, будто бы выцветшим от времени, почерком:
«Цена спокойствия – одна душа. К следующей луне».
Совет старейшин – седой Олень, мудрая Коза и старая Овца – просидел в большой избе всю ночь. Голоса за стеной были тише шепота, но деревня не спала, прислушиваясь к каждому шороху. К утру решение было вынесено. Не по закону, а по жребию. Так было справедливее. Так было легче.
Жребий пал на Байка.
Бай был барашком тихим и задумчивым. Он не выделялся ни силой, как некоторые козлы, ни проворством, как зайцы. Он любил смотреть, как ветер колышет верхушки трав, и находить в облаках знакомые формы. У него была сестра-ягненочек и мать, чья шерсть всегда пахла полынью и теплым молоком.
Его не связали. Не стали кричать или гнать. Просто в полдень, когда солнце стояло в зените и должно было бы заливать деревню светом, тяжелые ворота приоткрылись ровно настолько, чтобы пропустить одну овцу. Старейшины стояли впереди, отводя взгляд. За ними – вся деревня. Молчаливая, каменная стена из знакомых морд, из опущенных ушей и глаз, полных не скорби, а облегчения. Страх оказался сильнее крови, сильнее утренних улыбок и совместно испеченного хлеба.
– Иди, Бай, – прошелестел седой Олень, уставившись в землю. – Иди ради Притишья.
Мать Байка метнулась вперед, но соседки мягко, но настойчиво обступили ее, опутав тихим шепотом: «Не надо, не усложняй… Ты же понимаешь…»
Бай обернулся на пороге. Он посмотрел на сестренку, прижавшуюся к материнской ноге, на друзей-крольчат, с которыми вчера еще гонял одуванчики, на свой низкий домик с соломенной крышей. Он ничего не сказал. Что можно сказать стене?
Ворота захлопнулись за его спиной с глухим, окончательным стуком. Звук засова, щелкнувшего внутри, был громче любого грома.
Теперь он стоял один в узкой полосе между стеной своего дома и недвижной громадой леса. Воздух здесь пахл иначе: гнилой хвоей, влажным мхом и чем-то острым, незнакомым. Сладкий запах печеного хлеба не долетал сюда.
А из-под осенья древних елей навстречу ему уже шел Хозяин. Не глашатай, а сам Царь. Высокий, молчаливый, вобравший в себя весь полумрак чащи. Его шаг был бесшумен. Он остановился в двух шагах, и желтые глаза, похожие на два холодных солнца, медленно оглядели дрожащего барашка с головы до копыт.
Бай замер, чувствуя, как ледяная волна страха смывает все: и обиду, и тоску по дому, оставив лишь чистый, животный ужас перед громадностью существа перед ним. Перед его тишиной. Перед судьбой, которая теперь начиналась здесь, у подножия частокола, отгораживающего его от всего, что он когда-либо знал и любил.
Волк наклонил голову. Его голос, когда он наконец заговорил, был не рыком, а низким, глубоким гулом, исходившим из самой груди, словно голос самого леса.
«Бай… — произнес он, и имя на его языке звучало странно и чуждо. — Твой народ заплатил дань страхом. Интересно… что сможешь заплатить ты?»