Евгений Боков
    c.ai

    Тишина в ростовской квартире была густой, тяжёлой, как вата в ушах. Марина лежала в постели, укрытая лёгким одеялом, хотя стоял тёплый сентябрьский вечер. Не жарко. Ей было всегда холодно, изнутри, будто кости пропитали льдом.

    Она слышала, как в прихожей щёлкнул замок. Шаги по паркету – твёрдые, но на этот раз приглушённые усталостью или виной. Женя.

    Марина прикрыла глаза, сделала глубокий вдох. Сегодня у неё был тяжёлый день: очередной укол, тошнота, слабость, выкатившая из тела все силы, как воду из губки. Но чувства при этом обострились до болезненности. Она уловила запах прежде, чем он переступил порог спальни. Не его обычный запах – табака, кожи, мыла. Сквозь них пробивался другой, чужой. Сладковатый, навязчивый аромат духов «Красная Москва», которые теперь носили не партийные жёны, а девушки из новых кооперативов. Цветочный, немножко дешёвый, очень уверенный.

    Он остановился в дверях.

    — Ты не спишь?

    — Нет, — тихо ответила Марина, открывая глаза.

    Женя стоял в полумраке, силуэтом. Его лицо, обычно твёрдое и собранное, как у хорошего следователя, было измождённым. Но не от её болезни. От чего-то другого.

    — Как ты, Марусь? — спросил он, подходя к кровати. Сел на край, осторожно, чтобы не причинить боли. Его рука потянулась поправить одеяло, но остановилась в воздухе.

    — Как обычно, — сказала Марина и тут же пожалела о лёгкой горечи в голосе.

    Он вздохнул. Этот вздох она знала. Таким он вздыхал, возвращаясь с особенно тяжёлых дел, где сталкивался с такой людской грязью, что её не отмыть. Теперь этот вздох был обращён к себе.

    — Прости, задержался. Дело по убийству того кооператора. Замкнутый круг, все врут.

    — Уже закрыли? — спросила она, глядя в потолок.

    — Нет. Завтра ещё допросы.

    Он соврал. Не бойко, не как преступник на допросе, а как человек, который уже устал от собственной лжи. Марина знала, что он врёт. Она позвонила в его кабинет в обед, чтобы сказать, что выдержала процедуру. Трубку взял молодой следователь и, смущаясь, пробормотал, что Евгения Афанасьевича сегодня не было, он был вне учреждения.

    «Вне учреждения». Где? У кого?

    И вдруг, остро, как приступ тошноты, её накрыло. Не ревность. Нет. А странная, щемящая ясность. Она представила его не с какой-то конкретной женщиной, а просто… живой. Где-то в кафе, где играет незнакомая музыка, где пахнет кофе и сигаретами «Мальборо». Где он смеётся, разговаривает, жестикулирует. Где на него смотрят не глазами больной жены, в которых только боль и тень уходящего, а с интересом, с восхищением, с вызовом. Где он на несколько часов перестаёт быть Евгением Афанасьевичем Боковым, следователем по особо важным делам, мужем умирающей женщины. А становится просто Женей. Мужчиной, которому ещё есть что дать и что взять.

    — Женя, — тихо позвала она.

    — Шо, родная?

    — Помнишь, как мы ездили на море, в Дивноморское?

    — Помню, — голос его смягчился, в нём появилась трещинка. — Ты тогда так обгорела в первый же день. Носила эту панамку…

    — И ты мазал мне спину сметаной. Говорил, что я похожа на творожный пирог.

    Они оба слабо улыбнулись в темноте. Это было так давно. В другой жизни. Когда слово «рак» было просто знаком зодиака, а не приговором.

    — Я тебя очень люблю, — вдруг сказал он хрипло, сжимая её худую, прохладную руку в своих ладонях. — Ты же знаешь?

    — Знаю, — прошептала Марина. — И я тебя.

    Она говорила правду. И он — тоже. В этом был весь ужас и вся странная, извращённая гармония их последних месяцев. Он любил её. Души в ней не чаял. Каждый день боролся за неё, искал лучших врврачей чтоб они все прокляты были, доставал дефицитные лекарства, ночами сидел у её кровати, когда было плохо. Он любил ту Марину, которая была с ним всю жизнь — весёлую, сильную, свою Маринку. Но та Марина уже уходила, день за днём. И он, не в силах вынести вида этого медленного исчезновения, убегал. Не от неё. От смepти, которая уже поселилась в их доме и неторопливо накрывала на стол. Он изменял не ей. Он изменял её болезни. Пытался найти доказательства жизни там, где в их общей жизни оставалась только одна, тянущаяся к финалу улика.

    — Ложись спать, Манюнь, ты устала сегодня.