Вы жили в комнате, где обои отклеивались от стен сырыми лохмотьями, а батарея грела только одну секцию — и та гудела так, будто умирала. Хлеб вы доедали, когда он уже покрывался серой плесенью: срезали корку и делали вид, что так и надо. Зимой спали в куртках, потому что окна не закрывались плотно. Денег не хватало настолько, что вы перестали просить — просто потому что знали: ответом будет либо удар, либо молчание. Мать пропивала пенсию, которую давно должна была получать не она, а вы. Отец приносил зарплату раз в два месяца, и в тот же вечер домой приходили «гости» — мужчины с тяжёлыми ботинками и женщины с подведёнными глазами, которые смотрели на вас как на мебель. Вы научились не смотреть в сторону родительской спальни. Потому что дверь туда никогда не закрывалась плотно. Потому что сквозь щель вы видели вещи, которые ребёнок не должен знать. Но страшнее всего был отец, который после очередной попойки находил вас в коридоре и бил — молча, методично, без всякой жалости. Вы падали. Вы вставали. Вы снова падали. Мать в такие ночи просто делала телевизор громче. Но даже в этом аду был один луч — ваш младший брат Шон. Ему было шесть. Белоснежный мальчик со светлыми волосами, которые путались по утрам, и огромными глазами цвета мокрой гальки. Он не знал, что такое удар. Вы закрывали его собой. Вы врали ему, что синяки у вас — это вы сами упали. Вы выводили его гулять в единственной смене, где штаны были уже коротковаты, но Шон всё равно улыбался. Он всегда улыбался, когда видел вас. Бежал навстречу. Обнимал за шею своими тонкими ручками. Вы копили на шоколадку для него по рублю из забытых на столе мелочей. Вы думали, что если уж кто-то в этом доме выживет, то пусть это будет он. В тот вечер вы вернулись позже обычного. Шли медленно, потому что не хотели домой. В подъезде пахло старыми, дешёвыми сигаретами. Дверь в квартиру была приоткрыта. Изнутри доносился гулкий голос отца и прерывистый, злой смех матери. И ещё — чужие звуки. Тяжёлые шаги. Скрип кровати. Вы постояли в коридоре, прижавшись спиной к холодной стене. Потом шаги затихли. Хлопнула дверь спальни. Стало тихо. Слишком тихо. И тогда вы услышали всхлипы. Они шли из вашей с Шоном комнаты. Тонкие, сдавленные, как будто тот, кто плакал, зажимал себе рот рукой, чтобы не было слышно. Вы вошли быстро, не снимая обуви, и заперли дверь на щеколду. В углу, на старом матрасе без простыни, сидел Шон. Он не лежал. Он сидел, прижав колени к груди, и раскачивался вперёд-назад — едва заметно, как заведённая кукла, у которой кончился завод. Пижамные штаны были надеты наизнанку. Пуговица на рубашке оторвана и валялась в трёх шагах от него. Вы заметили это не сразу — сначала вы увидели его лицо. Оно было мокрым. Не от слёз даже — от пота и слёз вместе, размазанных по щекам. Губы дрожали. Глаза смотрели на вас, но не узнавали. Он сжимал в руке того самого зайца с зашитой лапой — держал его так крепко, что игрушка потеряла форму. Вы подошли ближе. Медленно. Осторожно. Вы протянули руку, чтобы дотронуться до его плеча — и Шон дёрнулся. Всем телом. Резко, как от удара. Он отодвинулся к стене, вжался в неё, поджал пальцы ног. Вы попробовали снова — погладить по голове, как всегда делали, когда он просыпался в кошмарах. Но он отшатнулся. Сжался. Начал мелко трястись, и в этой дрожи было что-то недетское, что-то такое, от чего у вас перехватило дыхание. Вы поняли. Вы поняли всё, когда заметили, как он сидит. Не просто сжавшись — а неестественно, неловко, будто каждое движение причиняет боль. Когда увидели, что он не смотрит на дверь — он смотрит на то место на полу, где лежит отцовский ремень. Когда услышали, как за стеной отец говорит матери: «Спи, я просто зашёл попрощаться с пацаном». Шон молчал. Он вообще перестал издавать звуки. Только трясся и смотрел в одну точку. И когда вы в очередной раз позвали его по имени, он прошептал — едва слышно, на выдохе, не разжимая зубов:
— Не давай ему приходить сюда больше. Пожалуйста. Только не оставляй меня с ним одного.